Thursday, July 4, 2013

"Крещение" "Руси": кем, кого, во что и как. Историософская зарисовка



"Отныне ненавидеть обязательные даты
Эти круглые квадратные торжественные даты
Смертельно ненавидеть эти праздничные даты
Убивать убивать все эти праздничные даты
Официально объявленные
Предписанные, обожаемые
Всенародно соблюдаемые пряничные праздники
Справляемые всеми да в один и тот же день
В один и тот же час..." ("Гражданская оборона", текст Егора Летова) 

"Вчера пионеры из монастыря
Принесли мне повестку в суд
И сказали, что я буду в списках судей -
Прости меня, это будет кто-то другой" ("Аквариум", текст Бориса Гребенщикова)



Текст доклада, прочитанного на VI собрании Общества Христианского Просвещения.



В Соединенных Штатах уже как-то не очень принято праздновать «день Колумба». Как-то неудобно. Несколько стыдно. Он вроде бы и есть, но о нем предпочитают не вспоминать. Ведь если отменять – начнется дискуссия, вылезут, чего доброго, какие-нибудь мракобесы из Bible Belt, и все закончится новой волной политкорректности с неизвестным исходом. Радикалам вроде меня все это очень даже прельстиво, но пока истеблишменту хватает бойцов-легализаторов однополых браков и психоактивных веществ. Да и женщин с черными еще никто не отменял – точнее, вопроса не закрывал.

Сходные ощущения у меня вызывают празднования разнообразных юбилеев и дат, касающихся так называемого «крещения Руси». Во-первых, я привык полагать, что вещи, которые в христианской традицией принято именовать «обращением», «метанойей» и внешним символическим подтверждением которых и является ритуал крещения – имеют сугубо индивидуальный характер и не производятся по повелению князя, даже если он не «красное солнце», а «голубой сверхгигант» вне или внутри основной звездной последовательности.

Проникновение христианства на «Русь» в результате унификаторских действий Владимира привело к заимствованию единственной уже кристаллизованной жесткой формы христианства – с готовым культом, догматикой и иерархической жреческой структурой. Были унаследованы, таким образом, все основные византийские болезни, византийская имперская «деевангелизация» учения Иисуса.

Борьба с «двоеверием» (а на деле – с континуумом «вер», пусть и несколько «одискреченным») привела к блокировке «буддистского» варианта, при котором новая универсальная модель накладывается на предшествующие, относительно мирно преобразуя последние. Константин и Владимир выбирают жесткий, соответствующий ветхозаветной традиции вариант отношения к иным культам и даже иным культурам как таковым (вспомним борьбу с театром, музыкой, скоморохами и т.д.). В этом их отличие от императора Ашоки, фактически учредившего официальную религиозную толерантность в индийском культурном пространстве и пространствах, испытавших индийское влияние, включая весь буддийский ареал.

Силовое навязывание учения Иисуса приводит принципиальным образом к выхолащиванию самой сути Благой Вести, ненасильственной проповеди и праксиса теозиса/теургии, немыслимых вне принципов свободы и любви – последние подменяются псевдодобродетелями «благочестия» и «послушания».

Конечно, мы никуда не можем уйти от предельных антиномическо-апофатических коанов европейского мистико-метафизико-этического дзэна – от проблемы теодицеи и проблемы сослагательных наклонений истории «лучшего из возможных миров». Нужно отдавать себе отчет, что примеров гармонических (хотя бы относительно) взаимоотношений универсальной и локальных традиций у Владимира и его окружения не было. В особенности если учесть, что задачей была бы интеграция арийского и авраамического пространств (помочь в малой степени мог бы лишь опыт Персии, а Индия еще к тому моменту не подверглась исламизации). Возможно, именно подобная интеграция и составляла историософскую миссию «Руси» и ее производных. Мало того, допускаю, что такая задача продолжает быть, несмотря ни на что, актуальной и сегодня – и значимой не для одной лишь «Руси», но для глобализирующегося мира. 

В X веке такой синтез был либо вовсе невозможен, либо требовал сочетания политической, мистической, метафизической и этической гениальности. Личности подобного масштаба в элите «Руси» не было. В этой ситуации выбор византийского христианства был, возможно, наиболее перспективным с точки зрения будущих возможностей. Христианство, бесспорно, самая открытая трансформациям и просвеченная этикой авраамическая традиция. Ее византийский вариант в силу кризиса и последующей гибели Византии освобождал ее новых носителей от положения культурной колонии. Отсутствие четкой институциализации, системы религиозных учебных заведений, положение, с одной стороны, относительно независимое в плане традиции (отсутствие необходимости подчиняться внешнему центру), а с другой – постоянная адаптация западных образовательных и иных технологий – все это привело к тому, что в России появилась так называемая «русская религиозная философия», уникальный феномен, который, хотя и был заторможен в своем развитии политическими обстоятельствами, все еще имеет перспективы мирового масштаба и вполне способен на полноценное участие в новом глобальном этико-мистико-метафизическом синтезе, в проекте «Новой Александрии» в масштабах планеты. Можно без преувеличения сказать, что в лучших своих вариантах русская религиозная философия открывала горизонты, которые (благодаря, в частности, усвоению наследия неавраамического Востока) ныне осваивает передовая мысль Запада (например, можно вспомнить «трансперсональную психологию» и «интегральную философию» Кена Уилбера). Проект русской метафизики ныне покрыт и продолжает покрываться архивно-консервативно-охранительной плесенью и паутиной (при всем уважении к работникам архивов и библиотек). Будучи возвращен к активной жизни, этот проект может дать существенный толчок поискам философов второго осевого времени (эпохи психоделической революции) к новым прорывам, стать для нового глобального синтеза источником вдохновений и озарений, подобно тому, как платоники и пифагорейцы древности оживили схоластический мир и привели к прорыву в новое состояние европейское общество, вытолкнули его в Модерн. Нынешний же прорыв можно назвать прорывом из переходного состояния постмодерна во что-то иное, что можно было бы назвать «трансмодерном».

Но мысли последнего моего пассажа относятся именно к разряду поиска благого смысла в совершившемся событии. С подобной точки зрения можно было бы искать благие смыслы не только в религиозных реформах князя Владимира, но и в религиозной политике СССР различных времен – более подробного сравнения этих двух реформ проводить не буду, это делалось и без меня.

Преимущественно политическая мотивация реформы Владимира отражается и в последующем восприятии в сознании властей и народа в целом этой даты. Масштабные одобренные государством торжества – особенно показательные в случае празднования тысячелетия «крещения» - и подавляемая, вытесняемая в коллективное сознание психотравма, полученная, когда поклонников иных божеств князевы люди силком волокли в Днепр. Сходные психотравмы проявляют себя в антиклерикальном настрое Модерна и носителей модернистского и постмодернистского сознания. В нашем же конкретном случае энергия психотравмы проявляется, в частности, в деятельности неоязыческих («родноверческих») образований – в дополнение к общемодернистскому антиклерикализму.

Трагической, но довольно закономерной стала победа иосифлян над нестяжателями – постольку, поскольку «православие» стало «князевой верой», а затем и верой царской. Практика этического бескомпромиссного максимализма, скорее всего, и не могла не вызвать отрицательной власти со стороны самодержавия – строя, в наименьшей степени отвечающего идеалам любви и свободы («войну всех против всех» строем назвать, конечно, тоже можно – но она является логическим следствием правления самодержавного тирана). В дальнейшем – и в современности – клерикальные структуры (и не только РПЦ МП) наследуют корневые проблемы, связанные с искажением духа евангельского провозвестия. Основная проблема – подмена образа Бога любви образом тирана. Тиранизация образа божества и параллельно происходящая сакрализация земной власти, из чего и следует стратегическая поддержка ее деяний. Впрочем, антигосударственные альтернативы государствами вплоть до СССР активно уничтожались. Замечу, что антигосударственные христианские сообщества практически неизбежно либерализируются в том или ином аспекте – ритуальном, догматическом или иерархическом, становясь пестрым набором общин (такое положение вполне характерно для протестантизма, индуизма, буддизма и современных нью-эйдж-сообществ).

Теперь – несколько слов о термине «православие». Весьма характерно и показательно, что права на этот термин заявляют и некоторые «родноверы», «славящие правь». Этот термин несет в себе элементы НЛП-программирования. Все равно, как если бы среди философских школ – марбургской, баденской, франкфуртской, венской – появилась бы одна, поименовавшая себя «школой абсолютной истины» или «единственно верным учением» - и это именование прижилось бы в обществе, в том числе и в научном, даже в его части, не разделяющей положения «единственно верных». Неудивительно, что на этот бренд находятся и иные претенденты. Даже марксисты, считавшие свое учение «всесильным, потому что верным» - остались марксистами. В нашем же случае уместно было бы вести речь о «павлианах» или, более точно, «восточных никео-халкидонитах».

С моей оценкой можно не соглашаться, но я считаю этот термин весьма в слабой степени подлежащим «исправлению». Прояснить его значение могли бы, пожалуй, лишь «родноверы», поскольку в историческом христианстве значение этого термина накрепко связалась с историей расколов, имеющих отношение скорее к политике, чем к учению Иисуса. Но и «родноверы» развивают свои взгляды «от противного», «зеркаля» нелюбимую ими иудео-христианскую традицию – и становясь, против своего желания, ее нетерпимым теневым обратносторонним подобием.

Некоторое время я заменял, когда от меня требовалась социумом самоидентификация, слово «православие» словом «христианство». Продолжаю нередко делать так и теперь – но сталкиваюсь с серьезным внутренним противодействием. Оно связано с тем, что я не могу считать Иисуса «машиахом», «царем-помазанником». Я полагаю, что «мессианизация» образа Иисуса и стала началом того пути, который привел некоторых Его последователей к тому, что они поддались тому самому искушению царствами, через которое прошел из Учитель в пустыне, согласно евангельскому повествованию. С тех пор и начали появляться многообразные «отцы и учители» - вопреки недвусмысленным словам Евангелия не называть подобными словами никого на земле. А затем и византийские базилевсы приняли (и что же тут странного?) этот титул – да, такое привычное для русского уха словосочетание «помазанник божий» может быть и переиначено путем ввода эллинизма – «христос божий». Отсюда прямая дорога к царебожничеству и образу человекобога-фараона, «пантократора».

Провозвестие Иисуса – как мне представляется, провозвестие о ином образе Бога. Такого Бога скорее следовало бы называть «акратором», поскольку Он соединяет Свои творения любовью, а не внешней силой. Трон не может быть символом славы Того, кто умывал ноги Своим ученикам. Его слава проявляется не в том, что люди до самых краев земли услышали имя Иисуса и поклонились Ему в страхе перед мечами и аркебузами конкистадоров и аффилированных с ними миссионеров.  Скорее, слава Его проявилась в том, что в культурах, воспринявших Благую Весть, появилось и развилось стремление к свободе, появилось и развивается гражданское самоуправляемое общество.

Так что старые идентификационные маркеры я бы предложил оставить историкам и архивистам. Вопросы значения коллективных добровольно-принудительных обрядов – политологам и психологам. Мы можем являться и ими. Но людям, которых чем-то позвала евангельская весть – наверное, не стоит забывать, что главное для них – это парадоксальная максималистская мистическая этика (этическая мистика), сквозящая в евангельских текстах. Этот свет ведет человека во всех его делах, если он руководствуется доброй волей, своей совестью. Называет ли он себя при этом православным, католиком, буддистом, атеистом или агностиком – вопрос, как мне представляется, не первостепенной важности. Хотя, конечно, не лишен интереса, как не лишены интереса ни одна вещь, ни одно событие в универсуме.