Написано в соавторстве с Федором Синельниковым
Часть 14 Введения к "Механизмам империосферы"
Парадоксально, но и в гегельянском смысле закономерно, что романтический бунт против плоской рациональности Просвещения и нежелание романтика быть шестеренкой в мировом механизме привело к формированию одной из самых враждебных идее свободы философских систем - к системе Гегеля, выходца из романтической среды, друга, а затем оппонента Шеллинга.
И Фихте, и Шеллинг, и Гегель, будучи романтиками, обращали внимание на движение, дуновения жизни, на трансформации. Романтическому духу был чужд холод деистическо-просветительской механической неподвижности. Мир им рисовался как организм, как живое существо, просыпающееся как бы из глубокого сна и входящего в полную разумность. Вместо механизма в качестве метафоры они стали использовать развитие организма - от семени до взрослого состояния. Космос вновь ожил, в нем проснулась Мировая Душа, восхождение которой по путям совершенствования и пробуждения к полной сознательности и есть суть космического процесса, имеющего направление к совершенной цели полной реализации всех потенций.
Натурфилософия Шеллинга повествует о различных стадиях, которые проходит сознание по мере своего становления. Косное минеральное царство находит разрешение в растительном мире, а тот, в свою очередь, в животном. Следующая стадия - стадия человеческая, на которой природа начинает познавать саму себя и где мир творчества в перспективе может совпасть с миром природы в теургическом акте. Таким образом, человечество получило метафизику эволюции универсума, на которую могли опираться ученые, занимающиеся более специальными исследованиями. Через несколько лет после публикации натурфилософских работ Шеллинга появляется первая эволюционная теория в биологии - теория Ламарка; а далее Гегелем воздвигается грандиозное строение - его диалектическая философия истории (справедливости ради заметим, что диалектический принцип под наименованием "полярности" присутствует и у Шеллинга: прямое отношение к гегелевской диалектике имеют также кантовские антиномии).
Гегель четко формулирует то, что мы можем назвать формационным подходом. Мир закономерно и неизбежно катится к определенной цели. И вместе с миром влачится человечество, часть этого мира. Свобода человека есть лишь осознанная им необходимость. В этой реальности все разумное действительно, а все действительное разумно, а понятие и представляет собой последнюю глубину панлогистического мира, в котором тождественны бытие и логическое мышление. Европа идет магистральным путем, вовлекая в свое движение всю планету.
Гегеля специфическим образом популяризировал Маркс - но не внес при этом ничего концептуально нового в идею законов истории. Зато он создал социальную утопию, долженствующую неизбежно, согласно его левогегельянской схеме, появиться в конце истории и увенчать ее. И утопия эта должна была стать тем самым "научно организованным обществом".
Закон истории тут выступает в качестве вполне ощутительного рычага-стимула, дававшего революционеру осознание, что он находится на гребне мощнейшей волны и победа его раньше или позднее абсолютно неизбежна, поскольку универсальному закону силам реакции противопоставить по гамбургскому счету нечего. Вместо "С нами Бог" на штандартах бунтарей появилось "С нами закон". Идею о связи власти и знания, о том, что для победы надлежит навязать противнику свой дискурс, марксисты учили не по Фуко. Теории божественного происхождения власти и общественного договора, будучи к тому времени не более, чем мифологемами, сминались под интеллектуальным напором боевых подразделений марксистских теоретиков.
Идея законов истории на протяжении всего грядущего столетия, таким образом, доказывала свою боевую мощь и была отчетливо осознана как весьма эффективное оружие. Эффективность же его в большой мере была обусловлена детерминистским духом Модерна. с его трагическим противоречием онтологического детерминизма и стремлением к социальной свободе. В этой среде оружие действовало едва ли не безотказно.
Серьезной же этической проблемой было то, что подобное "научно организованное общество" - это мир шестеренок, а не мир свободных людей. Мир без принуждения не ходит строем и не показывает единственно правильное время. Шестеренки же, даже если они не знают о том, что они шестеренки, могут быть поставлены под контроль тем, кто посчитал себя сверхшестеренкой. Не шестеренкой дрожащей - но шестренкой, право имеющей. Онтологическо-этическая проблема тут в том, что революционеру освобождать, по сути и некого, поскольку свобода эфемерна.
Отсутствие онтологической свободы в гегельянско-марксистских схемах приводит к тому, что идея свободы оказывается чисто идеологическим конструктом, который может вполне свободно плавать в интеллектуальном пространстве, менять положение, диспозиции, трансформировать (как было модно говорить, диалектически) свое наполнение почти до неузнаваемости. Вплоть до оруэлловского "Свобода это рабство". Путь к безгосударственному обществу диалектически оказался лежащим через мировую "пролетарскую диктатуру", "диктатуру-к-свободе". Которая, однако, "по звуку, цвету и запаху" напоминала самую обыкновенную диктатуру, коей, в сущности, перефразируя Ильфа и Петрова, и являлась. Свобода же и безгосударственное общество оказались просто морковкой, подвешенной перед носом пушечного мяса силами, пытавшимися утвердить на отдельно взятой части суши, а в перспективе и на всей планете, тоталитарную не ограниченную ничем - в том числе и временем - государственность.
Будучи осознана как оружие, концепция магистрали развития человечества становится полем интеллектуальной войны, высотой, которую нужно то ли захватить и удерживать, то ли срыть с лица земли и устроить на ее месте минное поле, запретив подобный дискурс в принципе - или оставив единомышленникам специальные лоцманские карты, чтобы те могли добраться до командного пункта в центре запретной заминированной зоны, по которой не ходят и не могут пройти чужие.
Та же самая метафора справедлива и в отношении поиска исторических законов как таковых. Для полной надежности, для сохранения интеллектуального и социально-политического статус-кво в современной реальности для исключения потрясений, для успешного проведения процедуры остракизма по отношению к амбициозным вооруженным мощной теоретическо-концептуальной базой выскочкам - охранителям представляется вполне адекватным действием запретить любой дискурс, в котором речь бы шла об исторических законах какого бы то ни было типа. Такая установка подобна запрету на ношение оружия простыми смертными - причем полицейские его де-факто имеют, но де-юре - нет. Так у Станислава Лема в романе "Эдем" власть на планете запретила не только любое упоминание о себе, но запрещенным считалось признавать, что на планете вообще есть власть. И сами слова, обозначающие власть, исчезли из языка. Так и Муаммар Каддафи в Ливии не имел официальных должностей, а был просто "лидером революции".
Вот так и в, казалось бы, отказавшемся от поисков исторических закономерностей западном интеллектуальном мейнстриме все равно существуют некоторые предустановки. Пусть они не имеют открыто системного характера. Но есть консенсус насчет того, что Исландия лучше Северной Кореи, и что ограничивать права женщин нехорошо. И авторы этого текста вполне одобряют вышеупомянутые элементы этого консенсуса.
Гегель в мировой философии - фигура харизматическая и авторитетная, до сих пор весьма влиятельная (вспомним, что Фуко отчасти был гегельянцем), чрезвычайная по тем последствиям, которые она вызвала (в частности, вспомним трансформации политической карты мира). Но одновременно это фигура трагикомическая. Вспомним приписываемый Хармсу анекдот: "Пушкин сидит у себя и думает: "Я гений, и ладно. Гоголь тоже гений. Но ведь и Толстой гений, и Достоевский, царствие ему небесное, гений. Когда же это кончится?" Тут все и кончилось". Панлогическая система покоряла умы - но свинью гегельянцам (хотя те долго не замечали нового соседства) подложили сами логики и математики. Фактически был открыт вариативный, игровой, консенсусный характер логико-математических систем. Природа аксиоматики и базовых логических законов - не более, чем соглашение. Лобачевский и Риман создают свои альтернативные геометрии, меняя базовые геометрические постулаты. Альтернативные логики создаются, например, путем игнорирования закона исключенного третьего.
Можно было бы счесть эти системы просто интересным казусом - но с появлением теорий Эйнштейна подобная позиция стала невозможной. Альтернативные системы доказали свою применимость. Мир науки, с ее математическим божеством, склонился к политеизму. Плюрализм, нашедший свое концептуальное обоснование в работах Пуанкаре, окончательно сделал наследие Гегеля и вообще любую законченную философскую систему всего лишь "одной из". Доктрина самораскрытия абсолютного духа стала всего лишь моделью - моделью со своей неибежно ограниченной применимостью.
И вроде бы еще не появились ни Энштейн и Пуанкаре, и последователи Гегеля еще не начали раздувать мировой пожар. Собственно, еще ничего страшного не произошло. И все же вот тут некоторые мыслители почувствовали кризис системного философского мышления. Начинается бунт, и открыто начинает его Шопенгауэр. Сторонник угашения мировой воли почувствовал эту волю в своем университетском коллеге и его идеях - и решил ее угасить, объявив несостоятельными попытки нахождения исторического закона в силу отсутствия такового в принципе. Историю можно было бы назвать наукой об индивидах, если бы такое определение не содержало внутреннего противоречия. По мнению Шопенгауэра, история занята поиском уникального - и в этом смысле она, как и философия, ближе к искусству или поэзии. При этом для Шопенгауэра поэт или художник проникает в реальность гораздо глубже историка, занятого изучением профанной, преходящей сферой жизни.
Идея о том, что объектом истории является индивидуальное, уникальное, а не всеобщее, потом постоянно повторялась мыслителями, не желавшими признавать историю наукой и/или отказывавшимися видеть в ней какие-либо законы и/или считать, что законы, если они существуют, могут быть предметом истории как науки. Эту линию развивали неокантианцы - Виндельбанд и Риккерт, развивавшие идею о принципиальном различии естественнонаучного и гуманитарного знания.
Соответствующие познавательные подходы обозначались неокантианцами соответственно как номотетический и идиографический. Номотетический подход используется для исследования универсалий, идиографический же имеет место там, где речь идет об индивидуальных, частных феноменах. Виндельбанд, Риккерт и Дильтей солидарны в том. что к гуманитарной сфере недопустимо применять естественнонаучный инструментарий, в том числе и инструментарий концептуальный. Само понятие "закон истории" окутывается облаком скепсиса - целью истории как науки для этих философов является постижение уникального, но не общего.
Сходную позицию занимали и некоторые более поздние мыслители - такие, как Кроче, Ясперс, Гадамер. Кроче отождествлял историю и философию, а исторический факт считал созданием интуитивного сознания историка, приобщенного к сфере духа. К. Ясперс верил в смысл истории, но скептически относился к попыткам формулирования ее законов - точнее, считал, что попытка постижения законов истории уводит от познания самой истории. Гадамер утверждал, что цель исторического познания состоит не в фиксации и расширении явлений "для более глубокого понимания общих законов развития людей, народов и государств, но, напротив, в понимании того, что каковы этот человек, этот народ, это государство, каково было его становление, другими словами – как смогло получиться, что они стали таковыми". При этом Гадамер отмечал, что "…то, что в современной науке называется методом, повсюду одинаково и лишь проявляется в области естественных наук с наибольшей последовательностью. Не существует никакого собственного метода гуманитарных наук…". В результате получается, что либо истории нужно отказать в статусе науки, либо применение научного метода в исторической науке ведет к результату, прямо противоположному тому, который достигается в науках естественных.
Ну и, наконец, мы никак не можем обойти вниманием знаковую позицию специалиста в области философии науки и социальной философии Карла Поппера. Его работа "Открытое общество и его враги" писалась в ходе Второй мировой войны и как бы предупреждала мир о последствиях возможной победы коммунистической идеологии в глобальном масштабе. Он подвергает критике утопическое сознание и мышление в принципе, связывая оные как раз с идеей существования неких фундаментальных исторических законов.
Как раз Поппера и можно назвать одним из тех саперов, которые попытались надежно заминировать поле дискурса, в рамках которого уместно о таких закономерностях вести речь.
Позиция Поппера весьма авторитетна среди российских интеллектуалов, определяющих себя в качестве "либералов" - и определяемых многими их оппонентами в качестве таковых. Отвращение к социальным утопиям любого рода - характерная черта их умонастроения. Однако же на поверку антиутопизм оказывается не более чем (может быть, надетой бессознательно) маской, прикрывающей неотменимую для человека эпохи Модерна рефомистско-революционную интенцию, которая не может существовать без планов, проектов, футурологии, социального конструирования - без элементов утопического сознания. Представление об историческом законе Поппер пытается увязать с некоей врожденной, вживленной в этот дискурс потенцией "закрытости", которая в перспективе, в случае прихода носителей этого дискурса к социальной власти может привести к минимизации степеней личной и общественной свободы.
В подобном рассуждении, действительно, скрыт известный резон. В условиях господства детерминизма как основополагающей научной установки, сам факт существования мировых исторических законов - даже если мы их пока не открыли, но просто признаем их существование, автоматически лишает человека его ценности в качестве онтологически свободного субъекта, наделенного свободой воли. Как проницательно заметил Уайт, "научное истолкование – детерминистское, и это вызывает враждебность у всех, кто руководствуется философией Свободной Воли".
Позиции оппонентов - сторонников идеи исторических законов - оказались весьма уязвимыми в самой истории. Притчей во языцех стало восприятие Гегелем прусской монархии как высшей точки самораскрытия духа в истории. Размышления Конта кажутся сейчас давно пережитым анахронизмом позитивистского и сциентистского миропонимания XIX века. Состоятельность идеи Маркса о диктатуре пролетариата как единственном и неизбежном средстве построения идеального общества наглядно проиллюстрирована коммунистическими режимами ХХ века и переходом общества из индустриальной стадии в постиндустриальную и информационную, в которой размывается само понятие "пролетариата". Законы истории, сформулированные Вундтом и Брейзигом в XX веке, выглядят еще более расплывчатыми, чем у Гердера: в отличие от последнего, Вундт и Брейзиг работали в период, когда утвердилось мнение о незыблемости открытых естественными науками законов - соответственно, претензия на открытие в XX веке законов общественного развития должна была иметь такую же четкую методологическую основу и такие же ясные формулировки. Концепция Спенсера заключает в себе внутреннее противоречие: с одной стороны он утверждает возможность нарастающего прогресса человечества, с другой стороны уподобляет любые человеческие объединения физическому организму, любой из которых обречен на увядание.
Так сформировались две линии отношения к проблематике исторических закономерностей как таковых. На основе этих двух линий и складывается современная интеллектуальная диспозиция в области философии истории.